А утром вместе с дурманным предрассветным сном появилась Аглая – застыла на пороге, прижала к лицу ладошки, сказала что-то такое... неразличимое и снова исчезла, на сей раз навсегда. Он так и не понял, сон это был или явь. Боль, не убитая, а лишь придушенная алкоголем, снова дала о себе знать, а острые шипы расцвели кровавыми каплями.
Люся ушла с первыми петухами, поцеловала на прощание, окунула в облако карамельных духов, пощекотала щеку белокурым локоном и упорхнула, точно ее и не было.
Следующий раз они встретились уже глубокой осенью в Москве. Как Люся нашла его адрес, Михаил не спрашивал, слушал ее испуганный, захлебывающийся слезами шепот и думал, что за все нужно платить. Даже за ночь, которую он не помнил...
К черту клад и тайны! Пятнадцать лет его жизни прошло впустую, и вот сейчас та, которая могла бы расцветить его бессмысленное существование миллионами ярких красок, видит в нем врага, прячется за сизым облаком сигаретного дыма и презрительным прищуром черных глаз.
– Аглая, нам нужно поговорить. – Слова дались легко. Наверное, потому, что они были единственно правильными, потому, что поговорить им нужно было давным-давно. – Наедине!
Михаил смотрел на нее своим тяжелым, сил лишающим взглядом и что-то говорил. Что именно, Аглая не слышала, как-то враз она оглохла и почти ослепла. Больно чувствовать себя марионеткой в чужих руках, а находить подтверждение своим чувствам еще больнее. Он все время ей врал, с первого до последнего слова. Он не был тем, кем хотел казаться. И жизнь его с самого начала не была простой и понятной. Не подвела интуиция...
...Первым осознанным воспоминанием о той страшной ночи были глаза Михаила – дикие, почти белые от ярости. И еще кровь, стекающая по его расцарапанной щеке. Михаил тряс ее за плечи и спрашивал, кто на нее напал. А она не знала! Не помнила ничего из случившегося, ровным счетом ничего. Холод, муть, страх, удушье – вот и все. В тот момент ей казалось, что Михаил злится на нее. Злится из-за страшной неопределенности и непредсказуемости, которая ее окружает. Злится до зубовного скрежета, до боли, до готовности уничтожить всякого, кто встанет у него на пути. Никогда раньше, даже в их самую первую встречу, он не казался ей таким чужим, как сейчас, никогда раньше его прикосновения не причиняли ей боль...
Мама приехала ближе к обеду, вплыла в комнату в облаке духов, поцеловала бабу Маню в щеку, уселась за стол напротив Аглаи, сказала, не здороваясь:
– Собирайся, поезд через два часа.
Аглая до сих пор не могла понять, почему она тогда дала себя увезти. Может, тому виной было бабушкино успокоительное – одурманивающее, лишающее воли. Она думала лишь о том, что нужно предупредить Михаила, что он будет волноваться, если она уедет, не попрощавшись.
– Глаша, я передам ему твой адрес, он тебя найдет. – Баба Маня говорила спокойно, уверенно, таким тоном, что не послушать ее было невозможно.
А мама торопила, то и дело нервно косилась на часы, о чем-то вполголоса спорила с бабушкой, поглядывала на Аглаю с несвойственной ей тревогой, а потом всю дорогу до райцентра говорила без умолку о какой-то ерунде, о планах на будущее и открывающихся горизонтах, а еще что-то о первой любви, от которой всегда хочется выть в голос. Аглаина первая любовь была не такой, от нее не хотелось выть в голос, от нее за спиной вырастали крылья и мир начинал звучать по-новому, но мама не слушала, мама продолжала говорить...
Дурман развеялся спустя несколько часов, уже в вагоне поезда. Незнакомые успокаивающие нотки в мамином голосе сменились на привычные металлические. Во рту появился сладковатый вкус баб-Маниного лекарства, а сердце едва не выпрыгнуло из груди от осознания, что она дала увезти себя от Михаила.
Аглая сошла на первой же станции, посреди ночи, взяв с собой лишь документы и немного денег. Мама, уставшая от дороги и «дочкиных выкрутасов», дремала, прислонившись виском к стеклу, а заспанная проводница не стала задавать вопросов, просто распахнула перед Аглаей дверь в пахнущую дымом черноту.
Мама оказалась права: первая любовь – всегда больно. Аглая поняла это, когда на рассвете переступила порог Мишиной комнаты и увидела в его объятиях Люсю. Мама была права... и бабушка... А она оказалась наивной дурой, которая в свои уже почти восемнадцать посмела верить, что любовь существует. Ничего, теперь она точно знает, как это – быть взрослой. И про то, что слезы совсем не помогают, тоже знает. А что помогает, ей еще предстоит узнать. Если, конечно, есть такое удивительное средство, способное вылечить разбитое вдребезги сердце...
Когда Аглая вернулась в Москву, мамы дома не было. Квартира встретила ее уже почти забытыми запахами французских духов, размеренным тиканьем настенных часов и солнечными зайчиками на паркете. Аглая вошла в просторную кухню, поставила на огонь турку, из забытой мамой пачки сигарет достала одну. Горький сигаретный дым был созвучен тому, что творилось у нее в душе, дурманным облачком вился перед лицом, вышибая из глаз слезы, путался в волосах, нашептывал что-то о взрослой жизни.
Мама вернулась, когда пачка сигарет была уже почти пуста, по своей привычке, не здороваясь, прошла на кухню, сбросила туфли, устало опустилась на стул, поставила у ног небольшую картонную коробку, из которой в ту же секунду выпрыгнул крошечный щенок.
– Вот, за каким-то чертом подарили, – она легонько отпихнула от себя щенка, забрала из пачки последнюю сигарету, закурила. – Что теперь с ним делать, ума не приложу.
Щенок лохматым клубком перекатился от маминых ног к Аглаиным, ткнулся в протянутую ладонь холодным носом.